Вы написали книгу про политику памяти в российских городах и то, как она менялась в последнее десятилетие. Что вообще такое — политика памяти?
Политика памяти — это то, каким образом история используется в политической сфере. Это нейтральный академический термин, в нем нет ни плохого, ни хорошего. Есть целый набор инструментов культурной политики: музеи, установка памятников, памятные даты, мемориальные речи. Вопрос в том, как они используются.
Все государства актуализируют историю и включают ее в политическую реальность. Западной риторике свойственно использовать обращение к прошлому, чтобы подчеркнуть значимость универсальных ценностей. Например, в Международный день памяти жертв Холокоста там говорят, как эта трагедия показывает, что случается, когда мы отходим от либерально-демократических ценностей. В современной России — наоборот: эта риторика превращается в рассказ о добродетельности Советского Союза с требованием признать заслуги СССР в победе над Гитлером и в освобождении евреев. Этика добродетелей удобнее авторитарным правителям, и обращение к прошлому призвано ее укреплять.
В Европейском Союзе, Израиле, США много разных повесток. Там история не так сильно присутствует в публичном пространстве, как в России. У нас примерно с 2000-х она превратилась в один из ключевых языков политики. Изначально это было связано со стремлением выразить, высказать общенациональную идентичность. Оказалось, если говорить про общую победу над Гитлером, это отзывается у людей — потому что есть начитанность и насмотренность, определенный культурный пласт.
С 2010-х российские власти намеренно исторгали все другие повестки из публичного пространства, маргинализировали их.
Власть словно решила: давайте, ребята, вы не будете говорить о будущем, экономике, международных отношениях. Говорите лучше про идентичность, культуру, религию, историю. История превратилась в способ отчуждения россиян от политики как общего дела.
Из-за этого деградирует общественный язык, когда размышления о России скатываются в обсуждение истории — будто ныне живущих людей со своими чаяниями и проблемами нет вовсе.
Чем особенна политика памяти в России? Всегда ли ее спускают из Москвы в регионы или бывает иначе?
Государство стремится задавать единую историческую повестку. Но особенность воображения «исторической России» состоит в том, что она существует зачастую как история того, что делалось в столице центральными органами и правителями, а регионы — это такой эрзац.
До сих пор «общенациональное» — это то, что происходит в «федеральном центре». Что РИА Новости скажут или Путин с Мединским — то и будет федеральным. Еще с дореволюционных времен существует представление о провинции как месте отсталости.
В 2010-е годы на уровне политике памяти государство попыталось сильнее увязать эту самую федеральную повестку с регионами, но единого нарратива не было. Акцент делался скорее на синхронизации памятных мероприятий и локализации того, что мыслится «федеральным» за счет «локального» материала. Например, увековечивало местных героев общенациональных войн. Была установка на «1000-летнее единство истории» и его восприятие как государственного единства — в этих рамках допустимо все, что укрепляет представление о служении государству как высшей гражданской добродетели.
Но это вовсе не то, чтобы писать историю России как историю людей на определенной территории, а не центральных органов. По той же причине федеральный чиновники никогда толком не задумывались, чтобы в своей активности хотя бы добиться равенства в символическом признании значимых «региональных» исторических сюжетов. Возьмите те же Историко-культурный стандартОфициальный документ, который определяет единые принципы оценки ключевых событий прошлого, содержание школьного курса отечественной истории и методологические подходы к его преподаванию в России.или ФЗ-32 о памятных датахФедеральный закон № 32-ФЗ «О днях воинской славы и памятных датах России» был принят 13 марта 1995 года.: даже изучаемые мною русские регионы не отражены в них равномерно.
Мне было важно понять: когда мы приезжаем в регионы, ходим в музеи, смотрим на городские пространства, видим ли мы там историю местных сообществ, их историческую субъектность, или же локальное представляется как отражение общефедеральных процессов?
Я обнаружил, что в ключевых региональных музеях «историческая субъектность» за редким исключением связана с эпохой Средневековья или Раннего Нового времени, а имперский период и советское время — напротив, растворяются в общегосударственном.
Например, в Смоленске часть экспозиции по концу XVIII-началу XIX веков устроена так, что ее можно перенести в Москву, и она не потеряет смысл. Возникает вопрос: а где же тогда Смоленск? Или выставка в Алексеевской башне Пскова: средние века отражены событиями, значимыми для самого Пскова, а вот имперские — перечислением визитов императоров и видных деятелей.
Для исследования вы выбрали 12 городов: Вологда, Ярославль, Кострома, Суздаль, Владимир, Великий Новгород, Псков, Смоленск, Брянск, Калуга, Тула. Почему именно они?
Сначала это был коллективный проект под руководством [профессора Европейского университета в Санкт-Петербурге Алексея] Миллера по изучению регионов. Многие коллеги выбрали что-то пограничное, иноязычное. А я сказал, что хочу заняться русскостью и зацепился за тезис: Путин же говорил, что в России тысячелетняя единая история. Где эту древность можно пощупать?
В качестве точки отсчета я взял смерть Ивана Грозного и остановился на тех городах, которые были основаны до его смерти, то есть до конца XVI века. Выбрал региональные столицы, потому что они более показательны. Под эту логику подходили 16 городов, я успел посетить 12, а потом наступил 2022-й год и я уехал из России.
У каждого города есть своя специфика: сочетание имперско-романовской и провинциальной мифологий в Костроме, развитая космическая тематика в Калуге, образ Русского Севера в Вологде.
Заметен резкий интерес к публичной истории: за 10 лет в этих городах открыли более 100 новых музеев или постоянных экспозиций. Эта внушительная цифра показывает, что региональные культурные элиты искали, как актуализировать все новые страницы своей истории. И ошибочно считать, будто все сводилось к военной истории, Второй мировой или ностальгии по-советскому. Как раз нет.
Ключевые доминанты — это последовательное подчеркивание древности: через археологические открытия, новомодные памятники, топонимы, граффити, которые лишний раз утверждают в городских пространствах довольно формальную дату первого летописного упоминания. На северо-западе (в Пскове, Великом Новгороде, Старой Руссе, Изборске и Старой Ладоге) в 2000-2010-е годы стали с особым увлечением заявлять, что здесь стоит искать «истоки России», ее древние корни. Этот процесс я предлагаю интерпретировать как попытку лишить Киев особого символического статуса в Древнерусской истории.
Меньше всего в публичных пространствах отражен советский период. Да, есть сквозные темы — Вторая мировая, политические репрессии, афганская война, космос и местные деятели культуры. Но только в двух музеях, в Брянске и Ярославле, я обнаружил целостное отражение советского периода.
Еще удивительнее, что практически для всех городов послевоенная эпоха стала временем урбанизации и индустриализации, но с этой темой мало кто работает. Возможно, потому, что властям нет никакого смысла рассказывать о промышленных успехах СССР, если сейчас в регионе промышленность в загоне. Это может порождать у людей ощущение, что тогда было лучше, чем сейчас.
А кто решает, как будут выглядеть музеи и памятники наших городов?
В книге я выделяю три типа акторов по их способности привлекать разные типы финансирования. У государства есть бюджет, общественных организаций — пожертвования, бизнеса — коммерческая прибыль.
В изученных мной городах ключевую роль играет государство. В продвижении себя в публичных пространствах особенно активны силовые ведомства и РЖД. В 2010-е годы также усилилось федеральное присутствие в регионах: это не только деятельность Российского военно-исторического общества или Фонда президентских грантов, но и, например, передача в федеральное подчинение Смоленской стены и Псковско-Изборского музея-заповедника.
История дарует людям при власти чувство, что они не самозванцы, а великие деятели. Из прошлого отбирается то, что наиболее пригодно в персоналистской автократии — прославление правителей, государственных деятелей и военных. И вопрос не в том, что о них не надо говорить — надо, но вопрос в степени рефлексии.
Например, однотипные стелы городов воинской славы, на которых размещаются барельефы с региональными эпизодами военной истории. Казалось бы, что тут такого? Но на выходе получается символическое уравнивание совершенно разных войн, разных времен с разными принципами о том, что такое справедливая война и кто должен воевать.
Одно дело — средневековые княжеские дружины, другое — профессиональная армия Нового времени, когда войны остаются «спортом королей», третье — массовые армии эпохи всеобщего призыва, когда вопрос оправданности войн становится на первое место. Потому получается абсурд, как в том же Великом Новгороде, где на стеле наряду с событиями Второй мировой увековечиваются победы Ярослава в междоусобных столкновениях 1015-1019 годов.
Или тенденция, которая обозначилась еще в 2000-е и развилась в 2010-е: к мемориалам Великой Отечественной присовокуплять памятники афганской или чеченской войн. Такая мемориальная политика словно говорит, что участие в любой войне по приказу правительства почетно и добродетельно.
Посмотрите, как менялись памятники и музеи афганской войны. В 1990-е — это тема трагедии. Например, в Ярославле появился монумент с надписью «Живым нести крест покаяния и искупление за пламя и пепел Афгана». В 2000-е годы ставятся уже героические памятники «воинам-интернационалистам», музейные экспозиции 2010-х годов также больше про героизм и боевое братство. То есть ушла рефлексия, ушла трагедия, но вместо объяснения войны звучит лишь одно: «Мы выполняли приказ».
Такой взгляд нормален для сотрудников спецназа, ОМОНа, десантуры, но их особая корпоративная этика не может становиться основой для публичного разговора о войне.
Один из важных акторов — Русская православная церковь, крупный собственник исторического наследия. В 1990-2000-е годы церковь получила немало памятников культуры и церковной утвари, которые изымались у музеев. При [министре культуры Михаиле] Швыдком вообще была настоящая вакханалия: в Костроме из Ипатьевского монастыря выгнали музей, в Рязани — почти выгнали: музейщики взбунтовались.
При [нынешнем министре культуры Владимире] Мединском эта тенденция затормозилась, хотя в Ярославле церковь сохраняет претензии на Спасо-Преображенский монастырь, где сейчас основные экспозиции.
Более того, у церкви есть карт-бланш на противоречивые страницы истории — например, увековечение жертв сталинских репрессий — или сглаживание острых углов в случае расхождения местных и федеральных нарративов.
Например, в Твери с 1990-х годов особым почтением пользуется Михаил Тверской, который боролся с Москвой за лидерство и даже разбил московское войско в 1317 году. Но церковь делала акцент на то, что Михаил Тверской — прежде всего православный святой, и постепенно антимосковское настроение стало сглаживаться.
Как менялись музейные экспозиции в последние десять лет?
Прежде всего я бы выделил рост числа частных музеев и музейных проектов. Отчасти это вызвано ростом деловой активности и заинтересованностью регионов в развитии туризма. Частные музеи, в основном, обращаются к теме промышленной истории (например, музей сыра в Костроме или музей рязанского леденца) и городской повседневности — правда, довольно идеализированной.
Вторая тенденция — это технологическое «перевооружение музеев». Стало появляться все больше мультимедиа, «живых экспозиций» и интерактивов, то есть делалась ставка на эмоциональный менеджмент. Почти весь рассматриваемый мной хронологический период приходится на время, когда министром культуры был Мединский, считавший, что сфера культуры должна быть окупаемой, а музеи — привлекать больше посетителей.
Яркий пример — обновленный Тульский музей оружия. Имея на руках богатейшую коллекцию, его создатели решили сделать пиар местной оборонной промышленности, а мультимедийные технологии позволили превратить милитаризм в развлекательный контент. Залы, где предлагается поиграть в симуляторы современного российского вооружения, превратили музей в пространство компьютерной игры. Да, сделано в целом красиво и популярно, но тут важен этический вопрос. С тем же успехом можно эстетизировать и нацизм, но зачем? Я считаю, что рассказ об оружии не должен строиться без показа обратной стороны войны.
К эмоциональному менеджменту и интерактивным практикам прибегают разные музеи, не только государственные и обращенные к военной истории. Проблема тут глубже и не специфически российская: в какой степени музейная экспозиция должна быть развлекательной и вовлекающей эмоционально?
В моем понимании ценность музея именно в коллекции и возможности соприкоснуться со следами прошлого. Люди приходят в музей, обычно предполагая, что им рассказывают нечто объективное и выверенное. А значит, намеренный акцент на эмоциональное вовлечение при поверхностном отношении ко всему остальному — обман.
Вы можете сколько угодно примерять средневековые кольчуги, но едва ли влезете в шкуру средневекового дружинника. Это как с «блокадным хлебом», который дает лишь иллюзию сопричастности к трагическому опыту ленинградцев.
Я против того, когда кураторы намеренно манипулируют эмоциями посетителя или отказываются от использования пространственно-предметных возможностей музея в пользу якобы «чистой» репрезентации. Когда недостает понимания темы и авторы попросту не готовы работать со сложным материалом, получается как в случае с Калужским областным музеем. Там созданная на деньги дагестанской диаспоры экспозиция про имама Шамиля превратилась в повествование о «российском плене как дружбе народов».
Какие удачные музейные примеры вы видели в регионах?
В Рязани есть Музей истории молодежного движения, где прекрасная экспозиция об Афганской войне. Она создавалась ветеранами на излете советской эпохи, и в центр ставит вопрос о том, как старики ломают жизни молодых.
Частный Музей станка в Туле — прекрасное сочетание локальных и транснациональных нарративов о трансферте промышленных технологий. В декабре 2021 года я еле записался туда на экскурсию, было много молодежи.
В Тульском историко-архитектурном музее в конце 2010-х годов открылась экспозиция про старую аптеку. И это не просто реконструкция дореволюционной аптеки, а история про немца как иконическую фигуру для русской провинции: с немцами зачастую связано развитие аптечного и лекарского дела в России. То есть русская провинция неожиданно оказывается связана с фигурой внешнего человека, который становится частью местного сообщества.
Чуть ранее в Туле появился археологический музей на территории Кремля. Там экспозиция построена таким образом, чтобы ответить на вопрос — что именно и каким путем мы можем узнать о первом веке жизни города? То есть в центр внимания ставится не столько сама древность, сколько практики историко-археологической научной работы.
Даже в музее ХацуниКомплекс посвящен жертвам фашистского оккупационного режима на Брянщине, деревням России, уничтоженным в годы Великой Отечественной войны.в Брянской области, несмотря на пропагандистское и бессмысленное оформление внешней части мемориала, в центре экспозиции — жизнь деревни, которая была уничтожена карателями.
Какие исторические герои, персонажи наиболее популярны в регионах?
Общая тенденция: вас увековечат, если вы заняли видное место в общенациональной истории. Потому и существует такое выражение как «региональная привязка», а при желании привязать можно кого угодно и как угодно.
Если мы говорим про политическую историю, то доминируют все же те, кто прославился на общенациональном уровне. Или хотя бы попал в общефедеральную школьную программу — например, Михаил Тверской и Олег Рязанский, известные прежде всего как герои федерального уровня. Конечно, есть и увековечение губернатора Александра Лопатина и первого секретаря Ивана Клименко в Смоленске, городского головы Геннадия Ботникова в Костроме, но это скорее исключения.
Еще в советское время начался процесс, когда за регионом с помощью памятников, музеев и топонимики закреплялись общеизвестные классики школьной программы. В Ярославе, конечно, увековечен местный писатель Леонид Трефолев, но по выбору места и размерам его бюст не идет ни в какое сравнение с памятником Некрасову.
В каких исторических темах государство жонглирует смыслами, используя для этого памятники и другие культурные объекты?
Если вы спрашиваете про политически обусловленные манипуляции, то они задаются двумя соображениями: условная «профилактика сепаратизма» и де-актуализация критики государства.
Например, те же советские политрепрессии: государство не против их коммеморации усилиями РПЦ, но явно выступает за то, чтобы поминовение жертв не превращалось в обвинение режиму. В Туле государство не мешало местному «Мемориалу» и РПЦ увековечивать жертв Тесницкого полигонаОдно из мест массовых расстрелов и захоронений жертв Большого террора., но как только общественники подготовили выставку про репрессии, где говорилось, что они продолжались в 1941 году, ее демонстрацию в местном Военно-историческом музее отменили. Почему? Потому что вклад НКВД в оборону Тулы в 1941-м — часть местного официально-героического нарратива, и рассказ о том, что эти же герои убивали невинных, был признан нежелательным.
Еще интереснее в КатыниВ Катынском лесу под Смоленском весной 1940 года сотрудники НКВД СССР расстреляли около 22 тысяч поляков, включая офицеров, интеллигенцию, полицейских и чиновников. В Катынском лесу также захоронены тысячи советских граждан, ставших жертвами массовых политических репрессий до войны. Советское и российское руководство официально признало ответственность НКВД СССР за это преступление., где в 1940-м расстреляли более 4,4 тысяч польских пленных. В 2010-е годы федеральные власти открыли несколько музейных пространств: одно рассказывает про жертв, но ничего не говорит о преступниках. Другие идут далее и «напоминают» посетителям, что в XVII веке поляки разрушили Смоленск, в 1919-1921 уморили многих красноармейцев, и вообще в XX веке Катынь — это «досадный эпизод» якобы хорошо развивавшихся российско-польских отношений.
В Катыни действительно расстреливали смолян в годы репрессий, и несомненно, что памятник устанавливать было нужно. Но его открыли с помпой, с участием Мединского и Матвиенко — федеральных политиков, которые не замечены в особой заботе о теме репрессированных. Почему? Это три взаимосвязанных стратегии, которыми словно говорят: «Катынь — это не очень значимо», «Наши тоже были жертвами» и «Поляки тоже перед нами виноваты».
Тем самым маргинализируется факт, что Катынь — это не просто политические репрессии. А военное преступление, совершенное СССР в годы Второй мировой против тех поляков, которых признали слишком большими патриотами своей страны. Причем их убивали одновременно с тем, когда нацисты уничтожали польскую политическую и культурную элиту.
Продолжают ли люди ходить в местные музеи — не только в популярные, но и обычные, где нет интерактива?
Ни разу в 2010-е годы я не слышал, чтобы во властных органах, ответственных за политику памяти, заинтересовались, как устроен культурный спрос, кому вообще нужны памятники, что десятками ставит РВИО, как они «работают» в городской среде. Но бизнес вкладывается в музейные проекты невоенного содержания. Это говорит о том, что спрос есть. Но какой?
Даже историки и краеведы по музеям особо не ходят — некоторые мои находки для собеседников становились откровениями. Чтобы привлекать местного жителя, нужны организованные государством экскурсии, развитие музейной педагогики (родители, приводящие детей на «кружки»), постоянное обновление экспозиций и создание на базе музея культурных событий, привлекающих местную интеллигенцию. А это уже очень трудоемкое формирование соответствующей среды.
В лучшем случае мы имеем фестивальный подход, когда история идет дополнительным набором к развлечениям. Наличие отличительного архитектурного наследия, особенно средневекового — это важное условие, но его надо развивать. И дело тут не только в благоустройстве и реставрации, но и в адекватной культурной работе, насыщении символическим значением, которое должно стать общеизвестным.
Условно, люди едут посмотреть на церковь Покрова-на-Нерли под Владимиром — это известный храм благодаря школьным учебникам. В Ярославле же есть уникальные храмы XVII века, которые [историк культуры] Евгений Ермолин предлагал осмыслять как «ярославское возрождение». Но едва ли власти инвестировали в этот бренд, а о состоянии отдельных храмов вообще приходится молчать.
В Смоленске есть три домонгольских храма особого смоленского зодчества, но на начало 2020-х они были фактически маргинальны для историко-символического пространства. Власти слишком увлеклись военной тематикой и не использовали этот потенциал. Да, есть Смоленская стена, но она нуждается в инвестициях и смысловом наполнении.
Еще один пример. С реставрацией псковских памятников старины связано имя Юрия Спегальского. Фундаментальную монографию о нем написал австралиец Ларри Котрен! То есть для человека, живущего на другой стороне земного шара, Спегальский почему-то значим и достоин внимания, в то время как для местных властей — просто одна из фигур. Да, есть музей-квартира, созданная усилиями вдовы. Не особо популярная, но ведь это вопрос к тем, кто проводит местную культурную политику.
Отдельная проблема — стоимость билетов. Я сейчас выборочно посмотрел основные музеи Ярославля, Рязани, Костромы, Великого Новгорода. Одна экспозиция стоит около 400 рублей, единые билеты — 1200-1800. На семью с двумя детьми выйдет около четырех тысяч рублей, и это не считая дополнительных расходов.
Например, в той же Варшаве, где я сейчас нахожусь, каждую неделю музеи работают бесплатно. А когда я пришел в музей политической тюрьмы на Раковецкой, мне бесплатно нашли экскурсовода на английском. Так что если вы хотите, чтобы существовали музеи на национально-значимые, но не особо популярные темы, — придется платить из госбюджета.
В чем главная проблема региональных музеев?
Наверное, недостаток финансов, проблемы с кадрами и идеологическое давление. Вообще моя книга посвящена не музеям, а политике памяти в регионах. Она предлагает читателю на минутку забыть о том, что интересует столичных публицистов и политиков, отставить в сторону общефедеральные процессы и посмотреть на происходящее в регионах. В том числе на те усилия региональных культурных элит, которые не получали должного признания.
Пространство актуальной истории вовсе не сводится в полной мере ни к усилиям государства, ни к политической прагматике, ни к тем императивам, которым нам, из столиц или из-за границы, почему-то кажутся значимыми и необходимыми. Мы замечаем скандалы в Катыни и снятие мемориальных досок расстрелянным полякам в Твери, а вот усилия тульского мемориала по развитию Тесницкого полигона — нет.
Тот факт, что в регионах не особо обнаруживается либерально-критически подход, еще не повод заявлять о том, что там слепо следуют политической воле федеральных установок.
Я сторонник рефлексивного подхода к истории и противников сверх-централизации, потому укажу на две вещи. Во-первых, это отсутствие разговора всерьез о русскости, который бы не сводился к штампам о крестьянине, православии и воинском служении. С этой темой интеллектуалы намеренно не работают и тем самым отдают ее в руки, скажу мягко, реакционным силам.
Во-вторых, часто разговор о местном сообществе, исторической субъектности либо подменяется осмыслением провинции как эрцаза федеральной политики, либо замещается продвижением идеализированных образов. Я люблю музеи деревянного зодчества, но они дают слепок идеализированной крестьянской культуры, лишенный динамики развития — а значит, историчности. Или музей городского головы Боткина в Костроме: хороший, новый, интересный музей, который показывает быт высшего сословия. Но это тоже слепок — обобщенное, средневзвешенное, идеализированное представление о высших классах, которое с трудом дает понимание эпохи.
История — это всегда динамика. Неумение ее показать при выделении типичного — путь к мифологии.
Чиновники не должны мешать культурным элитам изучать и рассказывать историю или ставить дополнительные условия при получении бюджетных средств на работу музея или реализацию проектов.
Не надо считать людей науки и культуры потенциальными предателями. Бюджет — это деньги на общественное благо. Если таковым считается изучение и популяризация местной истории, то значит все: политическое решение принято, вектор определен, ресурсы направлены.
Нужно доверять местным историкам, музейщикам, хранителям коллекций. Чиновникам и политикам не нужно лезть туда, где они не компетентны, и пытаться управлять тем, что они не понимают и не могут понимать. Есть прекрасный либеральный принцип управления: не надо пытаться регулировать то, что не требует вмешательства.